Инструменты пользователя

Инструменты сайта


dve_zizni-dva_podviga

ДВЕ ЖИЗНИ-ДВА ПОДВИГА

Михаил РОНКИН

Очерк 1

В ТЕМНОМ бешмете, в белом, наброшенном на седые волосы платке, чем-то неуловимо похожая на айтматовскую Толгонай, она медленно идет по весеннему, зеленеющему всходами полю. Изредка останавливается и, прикрыв ладонью от яркого солнца глаза, пристально всматривается в синеву неба.

Родное, знакомое до каждой былинки поле. Девчушкой её привозили сюда на бричке и садили в тени одинокого карагача. А потом, когда подросла, она приходила сюда с подругами, пропалывала и прореживала свеклу.

Здесь она и встретила своего Дуйшенкула. По вечерам, когда далеко за рекой Чу гасло солнце и теплые сумерки обволакивали землю, взявшись за руки, уходили они к заброшенному полевому стану. Дуйшенкул расстилал на траве пиджак, и она садилась, прижавшись к его сильному плечу.

Дуйшенкул пел. Он любил и умел петь. Песни его были раздольные, как горные ветры. Слышался в них рокот несущихся по темным ущельям рек, храп скачущего иноходца, юная удаль джигита, спешащего догнать, девушку.

Хорошее это было время. День ото дня креп колхоз. Краше, богаче становилась жизнь. Керимбюбю радовало, что люди уважают её Дуйшенкула, и сама она, как могла, старалась быть достойной такого же уважения.

И работа спорилась. На свекле не было ей равных. Правление колхоза назначило её звеньевой.

В тридцать девятом Дуйшенкула Шопокова приняли в партию. Он пришел домой торжественный и взволнованный, допоздна рассказывал о собрании. Керимбюбю глядела на мужа влажными от счастья глазами, жадно ловила каждое слово.

Но пришла война.

Керимбюбю помнит, как заголосили женщины, как посуровели лица мужчин. Стон и плач стояли над аилом. А потом стало тихо-тихо, как бывает, когда к людям приходит большое общее горе.

Нарочный из сельсовета привез Дуйшенкулу повестку. Она собрала мужа в дорогу, проводила на станцию и долго махала рукой вслед уходящему эшелону.

А утром Керимбюбю снова была в поле. Тяжелый кетмень жег руки, слезами и потом застилало глаза.

В ту осень она с особой силой поняла, как близка и дорога ей Москва. Там, на заснеженных русских равнинах, дрался с жестоким врагом ее Дуйшенкул. Там, в подмосковных лесах, решалась судьба страны, судьба её горного края.

Письма Дуйшенкула придавали ей силы. Он писал, что здоров, просил не печалиться, беречь себя. Писал, что принял присягу, что легко переносит тяготы солдатской службы. В одном из писем прислал фотокарточку. С тех пор и висит эта карточка под стеклом, пожелтевшая от времени. И Дуйшенкул на ней все такой же молодой и красивый…

Дуйшенкул никогда не бывал в Москве, не ходил по её улицам и площадям, не стоял часами в бесконечной очереди, медленно движущейся к Мавзолею Ленина. Но Москва с детства жила в его сердце, и жизнь его тысячами зримых и незримых нитей была связана с Москвой.

Оттуда по утрам торжественным боем Кремлевских курантов врывалось в родной аил могучее дыхание страны. Оттуда щедрым потоком шли в горный край станки и автомобили. Московские геологи искали руду на Тянь-Шане, метростроевцы пробивали шахтные стволы, врачи лечили на далёких зимовках чабанских ребятишек. В Москву уезжали учиться его земляки и возвращались домой инженерами и агрономами, зоотехниками « учителями, артистами и музыкантами. И как в сознании многих его сверстников, слово Москва ассоциировалось в сознании Дуйшенкула со словом Россия, со словом Отчизна.

3

Утром 16 октября гитлеровцы нанесли удар танковыми и моторизованными соединениями на участке, где оборонялась 316-я дивизия генерала Панфилова. Поддерживаемые пехотой, артиллерией и бомбардировочной авиацией танковые атаки следовали одна за другой. Обладая большим превосходством в силах, немцы километр за километром теснили наши войска. Мощным танковым кулаком они стремились пробиться к Волоколамскому шоссе, открывающему им дорогу к Москве.

Взвод, в котором сражался Дуйшенкул Шопоков, занимал оборону у разъезда Дубосеково. Их было двадцать восемь. Двадцать восемь боевых друзей Дуйшенкула. Русские и киргизы, казахи и украинцы, они были спаяны крепкой дружбой, сыновней любовью к Матери-Родине. Здесь родились слова, облетевшие в те дни страну и армию: «Велика Россия, а отступать некуда — позади Москва!»

Жестокие морозы сковали землю. Замерзли реки и болота. Теперь немцы могли маневрировать танками вне дорог, двигаясь по перелескам и мелколесью.

Атаку за атакой отбивали панфиловцы. В ход шли противотанковые гранаты и бутылки с горючей смесью. Но силы были неравны. Падали, распластавшись на мерзлом снегу, товарищи Дуйшенкула. Вихри разрывов взвивались перед окопом, рассекали огненно-дымный закат. Волчками вертелись подбитые, охваченные пламенем танки. Автоматные очереди прижимали к земле пехоту. Земля взлетала к горящему небу и падала за воротник взмокшей от пота гимнастерки. Но все нарастал и нарастал неумолимый лязг гусениц, подымались и сталкивались гремящие вихри разрывов, и казалось, что этому никогда не будет конца.

Бой длился до глубокой ночи. Танки лезли напролом. Одни останавливались, стреляя из орудий. Другие сходу поливали траншеи огнем крупнокалиберных пулеметов. Третьи, уже безжизненные, с заклиненными башнями, яркими факелами озаряли небо. Было ясно, что и эта, черт ее знает, какая по счету атака гитлеровцев, выдохнулась.

Николай Трофимов положил на бруствер автомат, отер рукавом потное лицо, развязал кисет. Дуйшенкул жадно тянул крепкую махорку. Ночь озарялась вспышками разрывов, разноцветными огнями трассирующих пуль, сполохами сигнальных ракет. Небо гудело натужным ревом моторов — это волна за волной шли на Москву груженные бомбами «юнкерсы».

Тяжело дыша, осыпав с бруствера землю, в траншею спрыгнул политрук роты Василий Клочков. Отдышался, спросил: — Живы?

— Живем пока, товарищ политрук, — Трофимов протянул Клочкову кисет.

— А что, братцы, не так страшен черт, как его малюют. Смотрите сколько мы сегодня металлолома наворочали. Будет фрицам работенка!

— Писем не было? — спросил Дуйшенкул.

— Ещё пишут, — весело пошутил Клочков. — Хотя одно вот прислали. Одно на всех. Фонарик у кого-нибудь имеется?

Трофимов щелкнул кнопкой карманного фонаря, прикрыл каской зыбкий луч света.

— Вот, — откашлялся Клочков, разглаживая на колене смятый лист дивизионной газеты, — из политотдела прислали. Просят прочесть и подумать над ответом. Письмо из Киргизии от твоих, Шопоков, земляков.

Хриплым, простуженным голосом, стараясь насколько можно четче произносить слова, политрук начал читать:

«Потомок Сейтека! Киргизия призывает тебя мстить за украинца и латыша, за черкеса и эстонца, за белоруса и молдованина, за разграбленный дом твоей Родины. Громи, потомок Сейтека, все фашистские укрепления, чтобы уцелело твое жилище».

Клочков читал, а перед глазами Дуйшенкула, словно на огромном киноэкране, оживали картины родного края. Клубились над сине-белыми; пиками гор багровые облака. Цепко впившись корнями в каменистый склон, вышагивали по круче стройные сосенки. Тянулись к водопою бесчисленные табуны и отары. Гортанный голос старого сказителя разносил по джайлоо удивительные предания о подвигах богатыря Манаса. Дуйшенкул явственно чувствовал терпкий вкус свежего кумыса и дразнящий« аромат горячих лепёшек, слышал незлобный лай чабанских овчарок, тихое ржанье застоявшегося жеребца.

— Кто же этот Сейтек будет? — услышал он голос Трофимова и понял, что политрук давно уже кончил читать письмо и теперь ждёт, что-скажет он, Дуйшенкул.

— Батыр такой у нас был, — помедлив ответил Дуйшенкул, — храбрый, как лев! У нас, киргизов, много было батыров: Манас, Семетей,, Сыргак…

— Что же ответим землякам, Шопоков? — перебил его Клочков.

— Бумага есть у вас?

— Найдется.

— Тогда пишите, товарищ политрук! — Мать-Киргизия! — Дуйшенкул выдохнул эти слова и почувствовал, как в груди его рождается песня, одна из тех песен, что пел он когда-то своей Керимбюбю. Только слова у песни теперь были гневными й суровыми, как сама война.

— Мать-Киргизия, — повторил он ещё раз. — Ты вскормила нас плодами своих полей и садов, ты вспоила нас своими полноводными реками. Нас осеняет слава храбрых предков, и мы клянемся тебе, Киргизия, тебе, наш народ, что будем верны вам до последнего дыхания! Мы будем беспощадно истреблять фашистскую нечисть, пока ни одного гитлеровского гада не останется на нашей свободной земле!

— Молодчина, Дуйшенкул! — восхищенно сказал Трофимов. — Хорошие слова, душевные! Я бы тоже под ними подписался.

— Ещё подпишешься, — в тон ему ответил Клочков. — Завтра все подпишемся, кто кровью, а кто и жизнью… А письмо, действительно, вышло, что надо! Ну, держитесь, братцы, чует моё сердце — завтра жарко будет…

Он легко перекинул крепкое тело через бруствер и пополз в морозную ночь.

4

Жестокий ветер яростно гонял колючую поземку, рвал, разносил звуки стрельбы. Дуйшенкул пересчитал танки: их было около тридцати. В огне и лязге корежилась, рушилась, стонала земля. Пулеметные очереди выбивали из бруствера комки мерзлой глины.

Шопоков огляделся. Справа и слева вспыхивали огоньки — это били по танкам оставшиеся в живых после вчерашнего боя его товарищи!

Головной танк, завывая на подъеме, выполз на небольшую возвышенность, и тотчас же красной зарницей вылетело из него пламя, рванулось громом. Широкий огненный конус встал перед окопом, бросил Дуйшенкула на дно. Падая, он нащупал рукой холодную рукоятку противотанковой гранаты и, пересилив себя, приподнялся над бруствером. Сотрясая землю, с раздирающим душу скрежетом, танк приближался к окопу.

Дуйшенкул размахнулся и с силой швырнул гранату под широкую гусеницу машины. И тут же Трофимов бросил под танк вторую гранату.

Танк вздрогнул, будто раненный зверь. Дуйшенкул уже нащупывал рукой следующую гранату. Глухо вскрикнул и медленно осел на дно окопа Трофимов. Со лба его брызнула и побежала тонкой струйкой кровь.

Ещё два танка почти одновременно выскочили на возвышенность, и набирая скорость, двинулись к окопу. Дуйшенкул ждал. И когда до танков осталось всего несколько метров, он с отчаянным замахом бросил гранату.

И вдруг все отяжелело в нем, все стало свинцовым, как будто сжала дыхание непомерная настигшая тяжесть. Закачалось, заходило оранжевыми кругами небо, поплыла из-под ног земля. Собрав последние силы, он нашупал на дне окопа ещё одну гранату. Сознавая, что сейчас может случиться то, что он не мог допустить, что не имело права произойти, Дуйшенкул тяжело перевалился через бруствер. И уже ничего не видя, кроме ползущих на него танков, ничего не слыша, кроме лязга и скрежета гусениц, пошёл навстречу бронированной смерти…

5

Торопится, звенит над Подмосковьем апрель. Птичьим гомоном шумят поля и перелески. Наливается на луговинах сочное разнотравье.

Миром и покоем дышит земля. Весенней негой полнится сердце. И только скромный обелиск, что стоит на околице села Нелюдово, напоминает о пронесшемся по этим местам огненном ветре войны.

От разъезда Дубосеково до Нелюдова не более километра. Керимбюбю прошла этот путь неторопливо, присматриваясь к каждому кустику, пытаясь отыскать следы отгремевших здесь сражений. Но давно поросли травой окопы, заравнялись воронки, поднялись в сажень ростом кудрявые березки.

Керимбюбю молча стоит перед увенчанным пятиконечной звездой обелиском, пересохшими от волнения губами беззвучно шепчет высеченные на мраморной доске имена и фамилии захороненных в братской могиле героев-панфиловцев: Григория Шемякина, Григория Конкина, Николая Ананьева, Иоана Москаленко, Григория Петренко, Дуйшенкула Шолохова.

Так вот где довелось найти вечный приют Дуйшенкулу и его побратимам. Пусть же пухом будет им эта земля!

Она не знала никого из этих людей, но всем существом понимала, кем были они для её мужа. Рука об руку с ними шагал он дымными фронтовыми верстами, хлебал щи из одного котелка, делил последний сухарь и последнюю щепотку табака. В один час, не дрогнув, встретили они смерть. И в сорок втором одним Указом присвоили им посмертно звания Героев Советского Союза.

Молчаливая и седая, она стоит перед скромным обелиском, увенчанным пятиконечной звездой, и воспоминания сжимают её сердце.

6

Морозы ударили неожиданно рано. Свеклу не успели вывезти с поля и она лежала в запорошенных снегом буртах. Каждое утро Керимбюбю приходила сюда со своим звеном. Женщины собирали кизяк, разжигали чадящий едким дымом костер. Обогревшись, они сметали со свекловичных буртов снег, обрезали с корней ботву. К вечеру грузили свеклу на брички, и тощие, измученные лошади тащили ее на приемный пункт сахзавода.

Тот день ничем не отличался от других. В полдень, подготовив к погрузке несколько буртов, сели обедать. Разговор только о мужьях: где они, да как они. Сетовали, что долго идут с фронта письма, что ребятишки дома одни и некому за ними присмотреть, что на исходе мука и не из чего испечь лепешек.

И вдруг вдалеке, у самого края поля, показался всадник. Он гнал лошадь, не выбирая дороги, прямиком через свекловичные бурты, и комья мерзлой земли и снега летели из-под копыт.

Женщины с тревогой глядели на приближающегося всадника, чувствуя, что не с доброй вестью гонит он взмыленного коня. Всадник что-то кричал, но ветер уносил слова и нельзя было разобрать их. Зато уже ясно можно было разглядеть лицо человека, старую красноармейскую фуражку на его голове.

У Керимбюбю внутри что-то оборвалось: она узнала во всаднике аильного почтальона.

…Она шла по полю, не глядя под ноги, и в глазах ее не было слез. Она шла по полю, прижав к груди серый казенный конверт со штемпелем полевой почты, и земля качалась у неё под ногами. У нее было только одно желание — уйти подальше от людей, на тот заброшенный полевой стан, где до войны они так любили бывать с Дуйшенкулом. Ей хотелось упасть на землю и грызть ее зубами, чтобы задохнуться от горя и безысходности.

Письмо было из штаба Панфиловской дивизии. В нем сообщалось, что ее муж, рядовой Дуйшенкул Шопоков пал смертью храбрых в боях за свободу и независимость Родины. И еще в письме было написано, что Отчизна не забудет своего сына, что враг жестоко поплатится за его смерть.

Она лежала на земле, не чувствуя тупой, раскалывающей виски боли, не слыша криков и причитаний разыскивающих ее женщин. Все теперь было ей безразлично и жизнь не имела теперь для нее никакого смысла.

Домой ее привезли на бричке. Она металась в бреду, звала Дуйшенкула, выкрикивала проклятья войне и фашистам.

А на третий день она снова пошла в поле. Сметала с запорошенных буртов снег, обрезала ботву, грузила подводы. Словно и не было ни этого страшного письма, ни горячечного бреда, от которого жаром пылала гортань. И лишь глубоко в глазах угадывалось спрятанное от людей, затаенное горе, да седая прядка волос непокорно выбивалась из под глухо повязанного черного платка.

В ту осень на ее поле не осталось ни одного невывезенного свекловичного корня.

7

Лето сорок третьего выдалось на редкость знойным. Солнце нещадно палило землю. Раскаленные ветры выдували из почвы влагу. Коричневая, твердая, как панцирь, корка душила чахлые ростки.

С болью в сердце смотрела Керимбюбю на изнывающие от жажды посевы, в думах о свекле не смыкала по ночам глаз.

А однажды собралась, сложила в белый платок баурсаки, оседлала лошадь и поехала в соседний район к давнишней своей приятельнице Зууракан Кайназаровой.

Еще до войны о Кайназаровой ходила слава, как о лучшей свекловичнице Киргизии. Говорили, что мастерству она училась на Украине у знаменитой Марии Демченко. А перед самой войной на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке опыту Кайназаровой был посвящен целый раздел.

Зууракан приветливо встретила гостью. Усадила за досторхан, налила чаю, положила свежеиспеченную лепешку. Время за разговором шло незаметно, начало смеркаться, а Керимбюбю никак не решалась спросить о главном.

В комнату вошла девочка лет двенадцати, русоголовая и голубоглазая. Поздоровалась с гостьей, присела в сторонке.

— Вот новая дочка у меня, — улыбнулась Зууракан. — Татыной назвала, а раньше ее Таней звали.

— Русская, — удивилась Шопокова. — Чья она?

— Сирота. Отец на фронте голову сложил. Мачеха из дому выгнала: кусок хлеба пожалела ребенку.

Зууракан вытерла платком глаза.

— Скоро год, как живет у меня.

И она рассказала Керимбюбю, как однажды постучалась к ней в дом русская девочка и попросила хлеба. Зууракан накормила ее, оставила ночевать. А утром девочка поведала ей невеселую историю своей короткой жизни.

Месяца через три приехал отец Тани. Был он ранен, лежал в госпитале и теперь снова уезжал на фронт. От людей он узнал, что дочь его приютила Кайназарова, пришел к ней. Два дня приглядывался, подолгу беседовал с Зууракан и Таней, а уезжая сказал:

— Хорошо у вас Танюшке. Надежно. Пусть живет. Даст бог, вернусь с фронта, заберу к себе. Новую жизнь начнем.

Потом пришла «похоронка». Теперь у Тани, кроме приемной матери, не осталось ни одного близкого человека.

— Помощница растет, — ласково глядя на девочку, закончила свой рассказ Кайназарова. — Свекловичницей будет, как я.

Керимбюбю решила, что сейчас самое время спросить о том, что мучило ее последние дни.

— Слыхала я,— начала она издалека,— свекла у вас нынче хорошая. И это в такую сушь… Да, золотые у вас руки, Зууракан!

— Свекла, как свекла, не хуже, чем у людей. Сначала, правда, чахла: с водой плохо было. Но мы кое-что придумали. По ночам поливаем.

И вдруг поняв, что гостья в такое страдное время приехала к ней совсем не затем, чтобы справиться о здоровье, сказала твердо и убедительно:

— Солнце — это сахар! Поймать солнце и превратить его в сахар не так просто. Нужна вода. Много воды. Днем иссушенная земля плохо впитывает влагу. Вода быстро испаряется, другое дело, ночью. Земля остывшая. Вода легче проникает к корням. И работать легче, не так устаешь, как под палящим солнцем. Надо переходить на ночные поливы, Керимбюбю, иначе загубишь свеклу.

С легким сердцем, окрыленная добрым словом и мудрым советом, возвращалась Шопокова домой. Конь уверенно нащупывал в темноте дорогу. Над горами вспыхивали и гасли далекие зарницы. Тонкий серп молодого месяца, как в люльке, качался меж двумя причудливыми облачками. И из головы Керимбюбю всю дорогу не выходила мысль о русоголовой, голубоглазой русской девчонке с киргизским именем Татына.

В центре колхоза имени Шопокова высится памятник, возведенный односельчанами своему земляку — Герою Советского Союза Дуйшенкулу Шопокову.

Каждый год, в первые дни мая, когда страна празднует День великой Победы, звучат у памятника пионерские горны. Здесь принимают в пионеры наследников боевой славы Дуйшенкула.

Здесь юные ленинцы клянутся в верности народу, Родине, партии.

Ложатся к подножью алые тюльпаны.

Гремит призывная дробь барабанов.

Ликующе звучат слова торжественного обещания.

Вскинув руку в пионерском салюте, вожатый отдает рапорт молчаливой седой женщине, на груди которой вечным солнцем лучится Золотая Звезда Героя Социалистического Труда.

dve_zizni-dva_podviga.txt · Последнее изменение: 2017/08/18 16:10 — 109.81.212.147